История одного города читать краткое содержание. Анализ произведения «История одного города», Салтыков Щедрин

«Глуповцы произошли от головотяпов, рядом с которыми проживали племена лукоедов, слепородов, вертячих бобов, рукосуев и прочих. Все они враждовали между собой.

Головотяпы пошли искать себе князя. Все отказывались от таких ни на что не способных подданных, наконец один согласился и прозвал их глуповцами. Исторические же времена в городе Глупове начались с того, как один из князей возопил: «Запорю!»

Автор приводит ироническую летопись градоначальников города. Так, например, под номером восемнадцатым значится « Дю-Шарло, Ангел Дорофеевич, французский выходец. Любил рядиться в женское платье и лакомился лягушками. По рассмотрении оказался девицею...» Наиболее примечательным градоначальникам посвящены отдельные главы.

Органчик
Этот градоначальник все время сидел в своем кабинете, что-то чиркал пером. Лишь время от времени он выскакивал из своего кабинета и говорил зловеще: «Не потерплю!» По ночам его посещал часовой мастер Байбаков. Оказалось, что в голове у начальника находится органчик, умеющий исполнять всего две пьесы: «Разорю!» и «Не потерплю!» Для починки испорченного органчика и вызывали мастера. Как ни ограничен был репертуар властителя, глуповцы боялись его и устраивали народные волнения, когда голова была отправлена в ремонт. В результате недоразумений с ремонтом в Глупове появились даже два одинаковых градоначальника: один с поврежденной головой, другой с новой, лакированной.

Сказание о шести градоначальницах
В Глупове началась анархия. В это время к правлению стремились исключительно женщины. Сражались за власть «злоехидная Ираида Палеологова», которая обокрала казну и бросалась в народ медными деньгами, и авантюристка Клемантинка де Бурбон, что «имела высокий рост, любила пить водку и ездила верхом по-мужски». Потом явилась третья претендентка — Амалия Штокфиш, которая волновала всех своими роскошными телесами. «Неустрашимая немка» велела выкатить солдатам «три бочки пенного», за что те ее весьма поддержали. Потом в борьбу вступила польская кандидатка — Анелька с мазанными прежде дегтем за распутство воротами. Потом в борьбу за власть ввязались Дунька Толстопятая и Матренка Ноздря. Они ведь не раз бывали в домах градоначальников — «для лакомства». В городе воцарилась полная анархия, разгул и ужас. Наконец после невообразимых происшествий (так, Дунька была насмерть изъедена клопами на клоповном заводе) воцарился вновь назначенный градоначальник и при нем супруга.

Голодный город. Соломенный город
Правление Фердыщенка (эту украинскую фамилию автор изменяет по падежам). Он был прост и ленив, хотя и порол граждан за провинности и заставлял продать последнюю корову «за недоимки». Хотел «словно клоп взползти на перину» к мужней жене Аленке. Аленка сопротивлялась, за что ее муж Митька был бит кнутом и отправлен на каторгу. Аленке же был подарен «драдедамовый платок». Поплакав, Аленка стала жить с Фердыщенкой.

В городе начало твориться неладное: то грозы, то засуха лишили пропитания и людей, и скотину. Во всем этом народ обвинил Аленку. Ее сбросили с колокольни. Для усмирения бунта была прислана «команда».

После Аленки Фердыщенко соблазнился «опчественной» девкой стрельчихой Домашкой. Из-за этого фантастическим образом начались пожары. Но стрельчиху народ вовсе не изничтожил, а просто с торжеством возвернул «в опчество». Для усмирения бунта была опять прислана «команда». Дважды «вразумляли» глуповцев, и это наполнило их ужасом.

Войны за просвещение
Василиск Бородавкин «внедрял просвещение» — учинял ложные пожарные тревоги, следил за тем, чтобы у каждого жителя был бодрый вид, сочинял бессмысленные трактаты. Мечтал воевать с Византией, внедрял при всеобщем ропоте горчицу, прованское масло и персидскую ромашку (против клопов). Прославился кроме этого тем, что вел войны при помощи оловянных солдатиков. Все это считал «просвещением». Когда же стали задерживать налоги, то войны «за просвещение» превратились в войны «против просвещения». И Бородавкин принялся разорять и палить слободу за слободой...

Эпоха увольнения от войн
В эту эпоху особенно прославился Феофилакт Беневоленский, который любил издавать законы. Законы эти были вполне бессмысленными. Главным в них было обеспечить взятки градоначальнику: «Всякий да печет по праздникам пироги, не возбраняя себе таковое печение и в будни... По вынутии из печи всякий да возьмет в руку нож и, вырезав из средины часть, да принесет оную в дар. Исполнивший сие да яст».

Градоначальник Прыщ имел привычку перед сном ставить вокруг своего ложа мышеловки, а то и отправляться спать на ледник. И самое странное: от него пахло трюфелями (редкие деликатесные съедобные грибы). В конце концов местный предводитель дворянства полил его уксусом и горчицей и... съел голову Прыща, которая оказалась фаршированной.

Поклонение мамоне и покаяние
Статский советник Эраст Андреевич Грустилов сочетал практичность и чувствительность. Он воровал из солдатского котла — и проливал слезы, глядя на вояк, евших затхлый хлеб. Был весьма женолюбив. Проявил себя как сочинитель любовных повестей. Мечтательность и «галантерейность» Грустилова были на руку глуповцам, склонным к тунеядству, — поэтому поля были не вспаханы и на них ничего не взошло. Зато костюмированные балы бывали чуть ли не ежедневно!

Потом Грустилов в компании с некой Пфейфершей стал заниматься оккультизмом, ходил по колдуньям и ведуньям и предавал свое тело бичеванию. Написал даже трактат «О восхищениях благочестивой души». «Буйства и пляски» в городе прекратились. Но реально ничего не изменилось, только «от бездействия весело-буйного перешли к бездействию мрачному».

Подтверждение покаяния. Заключение
И тут появился Угрюм-Бурчеев. «Он был ужасен». Этот градоначальник не признавал ничего, кроме «правильности построений». Он поражал своей «солдатски-невозмутимой уверенностью». Жизнь в Глупове это машиноподобное чудовище устроило наподобие военного лагеря. Таков был его «систематический бред». Все люди жили по одному режиму, одевались в специально предписанную одежду, по команде производили все работы. Казарма! «В этом фантастическом мире нет ни страстей, ни увлечений, ни привязанностей». Жители сами должны были снести обжитые дома и переселиться в одинаковые бараки. Был издан приказ о назначении шпионов — Угрюм-Бурчеев опасался, что кто-то воспротивится его казарменному режиму. Однако меры предосторожности не оправдали себя: неизвестно откуда приблизилось некое «оно», и градоначальник растаял в воздухе. На этом «история прекратила течение свое».

Данная повесть - «подлинная» летопись города Глупова, «Глуповский Летописец», обнимающая период времени с 1731 по 1825 г., которую «преемственно слагали» четыре глуповских архивариуса. В главе «От издателя» автор особенно настаивает на подлинности «Летописца» и предлагает читателю «уловить физиономию города и уследить, как в его истории отражались разнообразные перемены, одновременно происходившие в высших сферах».

«Летописец» открывается «Обращением к читателю от последнего архивариуса-летописца». Архивариус видит задачу летописца в том, чтобы «быть изобразителем» «трогательного соответствия» - власти, «в меру дерзающей», и народа, «в меру благодарящего». История, таким образом, представляет собой историю правления различных градоначальников.

Сначала приводится глава доисторическая «О корени происхождения глуповцев», где повествуется о том, как древний народ головотяпов победил соседние племена моржеедов, лукоедов, кособрюхих и т. д. Но, не зная, что делать, чтобы был порядок, головотяпы пошли искать себе князя. Не к одному князю обращались они, но даже самые глупые князья не хотели «володеть глупыми» и, поучив жезлом, отпускали их с честию. Тогда призвали головотяпы вора-новотора, который помог им найти князя. Князь «володеть» ими согласился, но жить к ним не пошел, послав вместо себя вора-новотора. Самих же головотяпов назвал князь «глуповцами», отсюда и пошло название города.

Глуповцы были народом покорным, но новотору нужны были бунты, чтобы их усмирять. Но вскоре он до того проворовался, что князь «послал неверному рабу петлю». Но новотор «и тут увернулся: […] не выждав петли, зарезался огурцом».

Присылал князь и ещё правителей - одоевца, орловца, калязинца, - но все они оказались сущие воры. Тогда князь «…прибых собственною персоною в Глупов и возопи: „Запорю!“. С этими словами начались исторические времена».

В 1762 г. в Глупов прибыл Дементий Варламович Брудастый. Он сразу поразил глуповцев угрюмостью и немногословием. Его единственными словами были «Не потерплю!» и «Разорю!». Город терялся в догадках, пока однажды письмоводитель, войдя с докладом, не увидел странное зрелище: тело градоначальника, как обычно, сидело за столом, голова же лежала на столе совершенно пустая. Глупов был потрясен. Но тут вспомнили про часовых и органных дел мастера Байбакова, секретно посещавшего градоначальника, и, призвав его, все выяснили. В голове градоначальника, в одном углу, помещался органчик, могущий исполнять две музыкальные пьесы: «Разорю!» и «Не потерплю!». Но в дороге голова отсырела и нуждалась в починке. Сам Байбаков справиться не смог и обратился за помощью в Санкт-Петербург, откуда обещали выслать новую голову, но голова почему-то задерживалась.

Настало безначалие, окончившееся появлением сразу двух одинаковых градоначальников. «Самозванцы встретили и смерили друг друга глазами. Толпа медленно и в молчании разошлась». Из губернии тут же прибыл рассыльный и забрал обоих самозванцев. А глуповцы, оставшись без градоначальника, немедленно впали в анархию.

Анархия продолжалась всю следующую неделю, в течение которой в городе сменилось шесть градоначальниц. Обыватели метались от Ираиды Лукиничны Палеологовой к Клемантинке де Бурбон, а от нее к Амалии Карловне Штокфиш. Притязания первой основывались на кратковременной градоначальнической деятельности её мужа, второй - отца, а третья - и сама была градоначальнической помпадуршей. Притязания Нельки Лядоховской, а затем Дуньки-толстопятой и Матренки-ноздри были ещё менее обоснованны. В перерывах между военными действиями глуповцы сбрасывали с колокольни одних граждан и топили других. Но и они устали от анархии. Наконец в город прибыл новый градоначальник - Семен Константинович Двоекуров. Его деятельность в Глупове была благотворна. «Он ввел медоварение и пивоварение и сделал обязательным употребление горчицы и лаврового листа», а также хотел учредить в Глупове академию.

При следующем правителе, Петре Петровиче Фердыщенке, город процветал шесть лет. Но на седьмой год «Фердыщенку смутил бес». Градоправитель воспылал любовью к ямщиковой жене Аленке. Но Аленка ответила ему отказом. Тогда при помощи ряда последовательных мер мужа Аленки, Митьку, заклеймили и отправили в Сибирь, а Аленка образумилась. На Глупов же через градоначальниковы грехи обрушилась засуха, а за ней пришел и голод. Люди начали умирать. Пришел тогда конец и глуповскому терпению. Сначала послали к Фердыщенке ходока, но ходок не вернулся. Потом отправили прошение, но и это не помогло. Тогда добрались-таки до Аленки, сбросили и её с колокольни. Но и Фердыщенко не дремал, а писал рапорты начальству. Хлеба ему не прислали, но команда солдат прибыла.

Через следующее увлечение Фердыщенки, стрельчиху Домашку, в город пришли пожары. Горела Пушкарская слобода, за ней слободы Болотная и Негодница. Фердыщенко опять стушевался, вернул Домашку «опчеству» и вызвал команду.

Закончилось правление Фердыщенки путешествием. Градоправитель отправился на городской выгон. В разных местах его приветствовали горожане и ждал обед. На третий день путешествия Фердыщенко умер от объедания.

Преемник Фердыщенки, Василиск Семенович Бородавкин, к должности приступил решительно. Изучив историю Глупова, он нашел только один образец для подражания - Двоекурова. Но его достижения были уже забыты, и глуповцы даже перестали сеять горчицу. Бородавкин повелел исправить эту ошибку, а в наказание прибавил прованское масло. Но глуповцы не поддавались. Тогда Бородавкин отправился в военный поход на Стрелецкую слободу. Не все в девятидневном походе было удачно. В темноте свои бились со своими. Многих настоящих солдат уволили и заменили оловянными солдатиками. Но Бородавкин выстоял. Дойдя до слободы и никого не застав, он стал растаскивать дома на бревна. И тогда слобода, а за ней и весь город сдались. Впоследствии было ещё несколько войн за просвещение. В целом же правление привело к оскудению города, окончательно завершившемуся при следующем правителе, Негодяеве. В таком состоянии Глупов и застал черкешенин Микеладзе.

В это правление не проводилось никаких мероприятий. Микеладзе отстранился от административных мер и занимался только женским полом, до которого был большой охотник. Город отдыхал. «Видимых фактов было мало, но следствия бесчисленны».

Сменил черкешенина Феофилакт Иринархович Беневоленский, друг и товарищ Сперанского по семинарии. Его отличала страсть к законодательству. Но поскольку градоначальник не имел права издавать свои законы, Беневоленский издавал законы тайно, в доме купчихи Распоповой, и ночью разбрасывал их по городу. Однако вскоре был уволен за сношения с Наполеоном.

Следующим был подполковник Прыщ. Делами он совсем не занимался, но город расцвел. Урожаи были огромны. Глуповцы насторожились. И тайна Прыща была раскрыта предводителем дворянства. Большой любитель фарша, предводитель почуял, что от головы градоначальника пахнет трюфелями и, не выдержав, напал и съел фаршированную голову.

После того в город прибыл статский советник Иванов, но «оказался столь малого роста, что не мог вмещать ничего пространного», и умер. Его преемник, эмигрант виконт де Шарио, постоянно веселился и был по распоряжению начальства выслан за границу. По рассмотрении оказался девицею.

Наконец в Глупов явился статский советник Эраст Андреевич Грустилов. К этому времени глуповцы забыли истинного Бога и прилепились к идолам. При нем же город окончательно погряз в разврате и лени. Понадеявшись на свое счастье, перестали сеять, и в город пришел голод. Грустилов же был занят ежедневными балами. Но все вдруг переменилось, когда ему явилась о н а. Жена аптекаря Пфейфера указала Грустилову путь добра. Юродивые и убогие, переживавшие тяжелые дни во время поклонения идолам, стали главными людьми в городе. Глуповцы покаялись, но поля так и стояли пустые. Глуповский бомонд собирался по ночам для чтения г. Страхова и «восхищения», о чем вскоре узнало начальство, и Грустилова сместили.

Последний глуповский градоначальник - Угрюм-Бурчеев - был идиот. Он поставил цель - превратить Глупов в «вечно-достойныя памяти великого князя Святослава Игоревича город Непреклонск» с прямыми одинаковыми улицами, «ротами», одинаковыми домами для одинаковых семей и т. д. Угрюм-Бурчеев в деталях продумал план и приступил к исполнению. Город был разрушен до основания, и можно было приступать к строительству, но мешала река. Она не укладывалась в планы Угрюм-Бурчеева. Неутомимый градоначальник повел на нее наступление. В дело был пущен весь мусор, все, что осталось от города, но река размывала все плотины. И тогда Угрюм-Бурчеев развернулся и зашагал от реки, уводя с собой глуповцев. Для города была выбрана совершенно ровная низина, и строительство началось. Но что-то изменилось. Однако тетрадки с подробностями этой истории утратились, и издатель приводит только развязку: «…земля затряслась, солнце померкло […] Оно пришло». Не объясняя, что именно, автор лишь сообщает, что «прохвост моментально исчез, словно растворился в воздухе. История прекратила течение свое».

Повесть замыкают «оправдательные документы», т. е. сочинения различных градоначальников, как то: Бородавкина, Микеладзе и Беневоленского, писанные в назидание прочим градоначальникам.

ИСТОРИЯ ОДНОГО ГОРОДА

По подлинным документам издал М. Е. Салтыков (Щедрин)

Давно уже имел я намерение написать историю какого-нибудь города (или края) в данный период времени, но разные обстоятельства мешали этому предприятию. Преимущественно же препятствовал недостаток в материале, сколько-нибудь достоверном и правдоподобном. Ныне, роясь в глуповском городском архиве, я случайно напал на довольно объемистую связку тетрадей, носящих общее название «Глуповского Летописца», и, рассмотрев их, нашел, что они могут служить немаловажным подспорьем в деле осуществления моего намерения. Содержание «Летописца» довольно однообразно; оно почти исключительно исчерпывается биографиями градоначальников, в течение почти целого столетия владевших судьбами города Глупова, и описанием замечательнейших их действий, как-то: скорой езды на почтовых, энергического взыскания недоимок, походов против обывателей, устройства и расстройства мостовых, обложения данями откупщиков и т. д. Тем не менее даже и по этим скудным фактам оказывается возможным уловить физиономию города и уследить, как в его истории отражались разнообразные перемены, одновременно происходившие в высших сферах. Так, например, градоначальники времен Бирона отличаются безрассудством, градоначальники времен Потемкина – распорядительностью, а градоначальники времен Разумовского – неизвестным происхождением и рыцарскою отвагою. Все они секут обывателей, но первые секут абсолютно, вторые объясняют причины своей распорядительности требованиями цивилизации, третьи желают, чтоб обыватели во всем положились на их отвагу. Такое разнообразие мероприятий, конечно, не могло не воздействовать и на самый внутренний склад обывательской жизни; в первом случае обыватели трепетали бессознательно, во втором – трепетали с сознанием собственной пользы, в третьем – возвышались до трепета, исполненного доверия. Даже энергическая езда на почтовых – и та неизбежно должна была оказывать известную долю влияния, укрепляя обывательский дух примерами лошадиной бодрости и нестомчивости.

Летопись ведена преемственно четырьмя городовыми архивариусами и обнимает период времени с 1731 по 1825 год. В этом году, по-видимому, даже для архивариусов литературная деятельность перестала быть доступною. Внешность «Летописца» имеет вид самый настоящий, то есть такой, который не позволяет ни на минуту усомниться в его подлинности; листы его так же желты и испещрены каракулями, так же изъедены мышами и загажены мухами, как и листы любого памятника погодинского древлехранилища. Так и чувствуется, как сидел над ними какой-нибудь архивный Пимен, освещая свой труд трепетно горящею сальною свечкой и всячески защищая его от неминуемой любознательности гг. Шубинского, Мордовцева и Мельникова. Летописи предшествует особый свод, или «опись», составленная, очевидно, последним летописцем; кроме того, в виде оправдательных документов, к ней приложено несколько детских тетрадок, заключающих в себе оригинальные упражнения на различные темы административно-теоретического содержания. Таковы, например, рассуждения: «об административном всех градоначальников единомыслии», «о благовидной градоначальников наружности», «о спасительности усмирений (с картинками)», «мысли при взыскании недоимок», «превратное течение времени» и, наконец, довольно объемистая диссертация «о строгости». Утвердительно можно сказать, что упражнения эти обязаны своим происхождением перу различных градоначальников (многие из них даже подписаны) и имеют то драгоценное свойство, что, во-первых, дают совершенно верное понятие о современном положении русской орфографии и, во-вторых, живописуют своих авторов гораздо полнее, доказательнее и образнее, нежели даже рассказы «Летописца».

Что касается до внутреннего содержания «Летописца», то оно по преимуществу фантастическое и по местам даже почти невероятное в наше просвещенное время. Таков, например, совершенно ни с чем не сообразный рассказ о градоначальнике с музыкой. В одном месте «Летописец» рассказывает, как градоначальник летал по воздуху, в другом – как другой градоначальник, у которого ноги были обращены ступнями назад, едва не сбежал из пределов градоначальства. Издатель не счел, однако ж, себя вправе утаить эти подробности; напротив того, он думает, что возможность подобных фактов в прошедшем еще с большею ясностью укажет читателю на ту бездну, которая отделяет нас от него. Сверх того, издателем руководила и та мысль, что фантастичность рассказов нимало не устраняет их административно-воспитательного значения и что опрометчивая самонадеянность летающего градоначальника может даже и теперь послужить спасительным предостережением для тех из современных администраторов, которые не желают быть преждевременно уволенными от должности.

Во всяком случае, в видах предотвращения злонамеренных толкований, издатель считает долгом оговориться, что весь его труд в настоящем случае заключается только в том, что он исправил тяжелый и устарелый слог «Летописца» и имел надлежащий надзор за орфографией, нимало не касаясь самого содержания летописи. С первой минуты до последней издателя не покидал грозный образ Михаила Петровича Погодина, и это одно уже может служить ручательством, с каким почтительным трепетом он относился к своей задаче.

Обращение к читателю от последнего архивариуса-летописца

Ежели древним еллинам и римлянам дозволено было слагать хвалу своим безбожным начальникам и предавать потомству мерзкие их деяния для назидания, ужели же мы, христиане, от Византии свет получившие, окажемся в сем случае менее достойными и благодарными? Ужели во всякой стране найдутся и Нероны преславные, и Калигулы, доблестью сияющие, и только у себя мы таковых не обрящем? Смешно и нелепо даже помыслить таковую нескладицу, а не то чтобы оную вслух проповедовать, как делают некоторые вольнолюбцы, которые потому свои мысли вольными полагают, что они у них в голове, словно мухи без пристанища, там и сям вольно летают.

Не только страна, но и град всякий, и даже всякая малая весь, – и та своих доблестью сияющих и от начальства поставленных Ахиллов имеет и не иметь не может. Взгляни на первую лужу – и в ней найдешь гада, который иройством своим всех прочих гадов превосходит и затемняет. Взгляни на древо – и там усмотришь некоторый сук больший и против других крепчайший, а следственно, и доблестнейший. Взгляни, наконец, на собственную свою персону – и там прежде всего встретишь главу, а потом уже не оставишь без приметы брюхо и прочие части. Что же, по-твоему, доблестнее: глава ли твоя, хотя и легкою начинкою начиненная, но и за всем тем горе устремляющаяся, или же стремящееся до́ лу брюхо, на то только и пригодное, чтобы изготовлять… О, подлинно же легкодумное твое вольнодумство!

Таковы-то были мысли, которые побудили меня, смиренного городового архивариуса (получающего в месяц два рубля содержания, но и за всем тем славословящего), ку́пно с троими моими предшественниками, неумытными устами воспеть хвалу славных оных Неронов, кои не безбожием и лживою еллинскою мудростью, но твердостью и начальственным дерзновением преславный наш град Глупов преестественно украсили. Не имея дара стихослагательного, мы не решились прибегнуть к бряцанию и, положась на волю божию, стали излагать достойные деяния недостойным, но свойственным нам языком, избегая лишь подлых слов. Думаю, впрочем, что таковая дерзостная наша затея простится нам ввиду того особливого намерения, которое мы имели, приступая к ней.

Едва начал поправляться город, как новое легкомыслие осенило бригадира: прельстила его окаянная стрельчиха Домашка. Стрельцы в то время хотя уж не были настоящими, допетровскими стрельцами, однако кой-что еще помнили. Угрюмые и отчасти саркастические нравы с трудом уступали усилиям начальственной цивилизации, как ни старалась последняя внушить, что галдение и крамолы ни в каком случае не могут быть терпимы в качестве «постоянных занятий». Жили стрельцы в особенной пригородной слободе, названной по их имени Стрелецкою, а на противоположном конце города расположилась слобода Пушкарская, в которой обитали опальные петровские пушкари и их потомки. Общая опала, однако ж, не соединила этих людей, и обе слободы постоянно враждовали друг с другом. Казалось, между ними существовали какие-то старые счеты, которых они не могли забыть и которые каждая сторона формулировала так: «Кабы не ваше (взаимно) тогда воровство, гуляли бы мы и о сю пору по матушке-Москве». В особенности выступали наружу эти счеты при косьбе лугов. Каждая слобода имела в своем владении особенные луга, но границы этих лугов были определены так: «в урочище, „где Петру Долгого секли“ — клин, да в дву потому ж». И стрельцы и пушкари аккуратно каждый год около петровок выходили на место; сначала, как и путные, искали какого-то оврага, какой-то речки, да еще кривой березы, которая в свое время составляла довольно ясный межевой признак, но лет тридцать тому назад была срублена; потом, ничего не сыскав, заводили речь об «воровстве» и кончали тем, что помаленьку пускали в ход косы. Побоища происходили очень серьезные, но глуповцы до того пригляделись к этому явлению, что нимало даже не формализировались им. Впоследствии, однако ж, начальство обеспокоилось и приказало косы отобрать. Тогда не стало чем косить траву, и животы помирали от бескормицы. «И не было ни стрельцам, ни пушкарям прибыли ни малыя, а только землемерам злорадство великое», — прибавляет по этому случаю летописец. На одно из таких побоищ явился сам Фердыщенко с пожарной трубою и бочкой воды. Сначала он распоряжался довольно деятельно и даже пустил в дерущихся порядочную струю воды; но когда увидел Домашку, действовавшую в одной рубахе, впереди всех, с вилами в руках, то «злопыхательное» сердце его до такой степени воспламенилось, что он мгновенно забыл и о силе данной им присяги, и о цели своего прибытия. Вместо того чтоб постепенно усиливать обливательную тактику, он преспокойно уселся на кочку и, покуривая из трубочки, завел с землемерами пикантный разговор. Таким образом, пожирая Домашку глазами, он просидел до вечера, когда сгустившиеся сумерки сами собой принудили сражающихся разойтись по домам. Стрельчиха Домашка была совсем в другом роде, нежели Аленка. Насколько последняя была плавна́ и женственна во всех движениях, настолько же первая — резка, решительна и мужественна. Худо умытая, растрепанная, полурастерзанная, она представляла собой тип бабы-халды, по́ходя ругающейся и пользующейся всяким случаем, чтоб украсить речь каким-нибудь непристойным движением. С утра до вечера звенел по слободе ее голос, клянущий и сулящий всякие нелегкие, и умолкал только тогда, когда зелено́ вино угомоняло ее до потери сознания. Стрельцы из молодых гонялись за нею без памяти, однако ж не враждовали из-за нее промеж собой, а все вообще называли «сахарницей» и «проезжим шляхом». Пушкари ее боялись, но втайне тоже вожделели. Смелости она была необыкновенной. Она наступала на человека прямо, как будто говорила: а ну, посмотрим, покоришь ли ты меня? — и всякому, конечно, делалось лестным доказать этой «прорве», что «покорить» ее можно. Об одеждах своих она не заботилась, как будто инстинктивно чувствовала, что сила ее не в цветных сарафанах, а в той неистощимой струе молодого бесстыжества, которое неудержимо прорывалось во всяком ее движении. Был у нее, по слухам, и муж, но так как она дома ночевала редко, а все по клевушка́м да по овинам, да и детей у нее не было, то в скором времени об этом муже совсем забыли, словно так и явилась она на свет божий прямо бабой мирскою да бабой нероди́хою. Но это-то собственно, то есть совсем наглое забвение всяких околичностей, и привлекло «злопыхательное» сердце привередливого старца. Сладостная, тающая бесстыжесть Аленки позабылась; потребовалось возбуждение более острое, более способное действовать на засыпающие чувства старика. «Испытали мы бабу сладкую, — сказал он себе, — теперь станем испытывать бабу строптивую». И, сказавши это, командировал в Стрелецкую слободу урядника, снабдив его, для порядка, рассыльною книгой. Урядник застал Домашку вполпьяна, за огородами, около амбарушки, окруженную толпою стрельчат. Услышав требование явиться, она как бы изумилась, но так как, в сущности, ей было все равно, «кто ни поп — тот батька», то после минутного колебания она начала приподниматься, чтоб последовать за посланным. Но тут возмутились стрельчата и отняли у урядника бабу. — Больно лаком стал! — кричали они, — давно ли Аленку у Митьки со двора свел, а теперь, поди-кось, уж у опчества бабу отнять вздумал! Конечно, бригадиру следовало бы на сей раз посовеститься; но его словно бес обуял. Как ужаленный бегал он по городу и кричал криком. Не пошли ему впрок ни уроки прошлого, ни упреки собственной совести, явственно предупреждавшей распалившегося старца, что не ему придется расплачиваться за свои грехи, а все тем же ни в чем не повинным глуповцам. Как ни отбивались стрельчата, как ни отговаривалась сама Домашка, что она «против опчества идти не смеет», но сила, по обыкновению, взяла верх. Два раза стегал бригадир заупрямившуюся бабенку, два раза она довольно стойко вытерпела незаслуженное наказание, но когда принялись в третий раз, то не выдержала... Тогда выступили вперед пушкари и стали донимать стрельцов насмешками за то, что не сумели свою бабу от бригадировых шелепов отстоять. «Глупые были пушкари, — поясняет летописец, — того не могли понять, что, посмеваясь над стрельцами, сами над собой посмеваются». Но стрельцам было не до того, чтобы объяснять действия пушкарей глупостью или иною причиной. Как люди, чувствующие кровную обиду и не могущие отомстить прямому ее виновнику, они срывали свою обиду на тех, которые напоминали им о ней. Начались драки, бесчинства и увечья; ходили друг против дружки и в одиночку и стена на стену, и всего больше страдал от этой ненависти город, который очутился как раз посередке между враждующими лагерями. Но бригадир уже ничего не слушал и ни на что не обращал внимания. Он забрался с Домашкой на вышку градоначальнического дома и первый день своего торжества ознаменовал тем, что мертвецки напился пьян с новой жертвой своего сластолюбия... И вот новое ужасное бедствие не замедлило постигнуть город... Пожар начался 7-го июля, накануне праздника Казанской божией матери. До первых чисел июля все шло самым лучшим образом. Перепадали дожди, и притом такие тихие, теплые и благовременные, что все растущее с неимоверною быстротой поднималось в росте, наливалось и зрело, словно волшебством двинутое из недр земли. Но потом началась жара и сухмень, что также было весьма благоприятно, потому что наступала рабочая пора. Граждане радовались, надеялись на обильный урожай и спешили с работами. Шестого числа утром вышел на площадь юродивый Архипушко, стал середь торга и начал раздувать по ветру своей пестрядинной рубашкой. — Горю! горю! — кричал блаженный. Старики, гуторившие кругом, примолкли, собрались около блаженненького и спросили: — Где, батюшко? Но прозорливец бормотал что-то нескладное. — Стрела бежит, огнем палит, смрадом-дымом душит. Увидите меч огненный, услышите голос архангельский... горю! Больше ничего от него не могли добиться, потому что, выговоривши свою нескладицу, юродивый тотчас же скрылся (точно сквозь землю пропал), а задержать блаженного никто не посмел. Тем не меньше старики задумались. — Про «стрелу» помянул! — говорили они, покачивая головами на Стрелецкую слободу. Но этим дело не ограничилось. Не прошло часа, как на той же площади появилась юродивая Анисьюшка. Она несла в руках крошечный узелок и, севши посередь базара, начала ковырять пальцем ямку. И ее обступили старики. — Что ты, Анисьюшка, делаешь? на что ямку копаешь? — спрашивали они. — Добро хороню! — отвечала блаженная, оглядывая вопрошавших с бессмысленною улыбкой, которая с самого дня рождения словно застыла у ней на лице. — По́што же ты хоронишь его? чай, и так от тебя, божьей старушки, никто не покорыствуется? Но блаженная бормотала: — Добро хороню... восемь ленточек... восемь тряпочек... восемь платочков шелковыих... восемь золотыих запоночков... восемь сережек яхонтовенькиих... восемь перстеньков изумрудныих... восьмеро бус янтарныих... восьмеро ниток бурмицкиих... девятая — лента алая... хи-хи! — засмеялась она своим тихим, младенческим смехом. — Господи! что такое будет! — шептали испуганные старики. Обернулись, ан бригадир, весь пьяный, смотрит на них из окна и лыка не вяжет, а Домашка-стрельчиха угольком фигуры у него на лице рисует. — Вот-то пса несытого нелегкая принесла! — чуть-чуть было не сказали глуповцы, но бригадир словно понял их мысль и не своим голосом закричал: — Опять за бунты принялись! не прочухались! С тяжелою думой разбрелись глуповцы по своим домам, и не было слышно в тот день на улицах ни смеху, ни песен, ни говору. На другой день, с утра, погода чуть-чуть закуражилась; но так как работа была спешная (зачиналось жнитво), то все отправились в поле. Работа, однако ж, шла вяло. Оттого ли, что дело было перед праздником, или оттого, что всех томило какое-то смутное предчувствие, но люди двигались словно сонные. Так продолжалось до пяти часов, когда народ начал расходиться по домам, чтоб принарядиться и отправиться ко всенощной. В исходе седьмого в церквах заблаговестили, и улицы наполнились пестрыми толпами народа. На небе было всего одно облачко, но ветер крепчал и еще более усиливал общие предчувствия. Не успели отзвонить третий звон, как небо заволокло сплошь и раздался такой оглушительный раскат грома, что все молящиеся вздрогнули; за первым ударом последовал второй, третий; затем послышался где-то, не очень близко, набат. Народ разом схлынул из всех церквей. У выходов люди теснились, давили друг друга, в особенности женщины, которые заранее причитали по своим животам и пожиткам. Горела Пушкарская слобода, и от нее, навстречу толпе, неслась целая стена песку и пыли. Хотя был всего девятый час в начале, но небо до такой степени закрылось тучами, что на улицах сделалось совершенно темно. Сверху черная, безграничная бездна, прорезываемая молниями; кругом воздух, наполненный крутящимися атомами пыли, — все это представляло неизобразимый хаос, на грозном фоне которого выступал не менее грозный силуэт пожара. Видно было, как вдали копошатся люди, и казалось, что они бессознательно толкутся на одном месте, а не мечутся в тоске и отчаянье. Видно было, как кружатся в воздухе оторванные вихрем от крыш клочки зажженной соломы, и казалось, что перед глазами совершается какое-то фантастическое зрелище, а не горчайшее из злодеяний, которыми так обильны бессознательные силы природы. Постепенно одно за другим занимались деревянные строения и словно таяли. В одном месте пожар уже в полном разгаре; все строение обнял огонь, и с каждой минутой размеры его уменьшаются, и силуэт принимает какие-то узорчатые формы, которые вытачивает и выгрызает страшная стихия. Но вот в стороне блеснула еще светлая точка, потом ее закрыл густой дым, и через мгновение из клубов его вынырнул огненный язык; потом язык опять исчез, опять вынырнул — и взял силу. Новая точка, еще точка... сперва черная, потом ярко-оранжевая; образуется целая связь светящихся точек, и затем — настоящее море, в котором утопают все отдельные подробности, которое крутится в берегах своею собственною силою, которое издает свой собственный треск, гул и свист. Не скажешь, что́ тут горит, что́ плачет, что́ страдает; тут все горит, все плачет, все страдает... Даже стонов отдельных не слышно. Люди стонали только в первую минуту, когда без памяти бежали к месту пожара. Припоминалось тут все, что когда-нибудь было дорого; все заветное, пригретое, приголубленное, все, что помогало примиряться с жизнью и нести ее бремя. Человек так свыкся с этими извечными идолами своей души, так долго возлагал на них лучшие свои упования, что мысль о возможности потерять их никогда отчетливо не представлялась уму. И вот настала минута, когда эта мысль является не как отвлеченный призрак, не как плод испуганного воображения, а как голая действительность, против которой не может быть и возражений. При первом столкновении с этой действительностью человек не может вытерпеть боли, которою она поражает его; он стонет, простирает руки, жалуется, клянет, но в то же время еще надеется, что злодейство, быть может, пройдет мимо. Но когда он убедился, что злодеяние уже совершилось, то чувства его внезапно стихают, и одна только жажда водворяется в сердце его — это жажда безмолвия. Человек приходит к собственному жилищу, видит, что оно насквозь засветилось, что из всех пазов выпалзывают тоненькие огненные змейки, и начинает сознавать, что вот это и есть тот самый конец всего, о котором ему когда-то смутно грезилось и ожидание которого, незаметно для него самого, проходит через всю его жизнь. Что остается тут делать? что можно еще предпринять? Можно только сказать себе, что прошлое кончилось и что предстоит начать нечто новое, нечто такое, от чего охотно бы оборонился, но чего невозможно избыть, потому что оно придет само собою и назовется завтрашним днем. — Все ли вы тут? — раздается в толпе женский голос, — один, другой... Николка-то где? — Я, мамонька, здеся, — отвечал боязливый лепет ребенка, притаившегося сзади около сарафана матери. — Где Матренка? — слышится в другом месте, — ведь Матренка-то в избе осталась! На этот призыв выходит из толпы парень и с разбега бросается в пламя. Проходит одна томительная минута, другая. Обрушиваются балки одна за другой, трещит потолок. Наконец парень показывается среди облаков дыма; шапка и полушубок на нем затлелись, в руках ничего нет. Слышится вопль: Матренка! Матренка! где ты? потом следуют утешения, сопровождаемые предположениями, что, вероятно, Матренка с испуга убежала на огород... Вдруг, в стороне, из глубины пустого сарая раздается нечеловеческий вопль, заставляющий даже эту, совсем обеспамятевшую толпу перекреститься и вскрикнуть: «спаси господи!» Весь или почти весь народ устремляется по направлению этого крика. Сарай только что загорелся, но подступиться к нему уже нет возможности. Огонь охватил плетеные стены, обвил каждую отдельную хворостинку, и в одну минуту сделал из темной, дымившейся массы рдеющий, ярко-прозрачный костер. Видно было, как внутри метался и бегал человек, как он рвал на себе рубашку, царапал ногтями грудь, как он вдруг останавливался и весь вытягивался, словно вдыхал. Видно было, как брызгали на него искры, словно обливали, как занялись на нем волосы, как он сначала тушил их, потом вдруг закружился на одном месте... — Батюшки! да ведь это Архипушко! — разглядели люди. Действительно, это был он. Среди рдеющего кругом хвороста темная, полудикая фигура его казалась просветлевшею. Людям виделся не тот нечистоплотный, блуждающий мутными глазами Архипушко, каким его обыкновенно видали, не Архипушко, преданный предсмертным корчам и, подобно всякому другому смертному, бессильно борющийся против неизбежной гибели, а словно какой-то энтузиаст, изнемогающий под бременем переполнившего его восторга. — Отворь ворота, Архипушко! отворь, батюшко! — кричали издали люди, жалеючи. Но Архипушко не слыхал и продолжал кружиться и кричать. Очевидно было, что у него уже начинало занимать дыхание. Наконец столбы, поддерживавшие соломенную крышу, подгорели. Целое облако пламени и дыма разом рухнуло на землю, прикрыло человека и закрутилось. Рдеющая точка на время опять превратилась в темную; все инстинктивно перекрестились... Не успели пушкари опамятоваться от этого зрелища, как их ужаснуло новое: загудели на соборной колокольне колокола, и вдруг самый большой из них грохнулся вниз. Бросились и туда, но тут увидели, что вся слобода уже в пламени, и начали помышлять о собственном спасении. Толпа, оставшаяся без крова, пропитания и одежды, повалила в город, но и там встретилась с общим смятением. Хотя очевидно было, что пламя взяло все, что могло взять, но горожанам, наблюдавшим за пожаром по ту сторону речки, казалось, что пожар все рос и зарево больше и больше рдело. Весь воздух был наполнен какою-то светящеюся массою, в которой, отдельными точками, кружились и вихрились головни и горящие пуки соломы. «Куда-то они полетят? На ком обрушатся?» — спрашивали себя оцепенелые горожане. Этот вопрос произвел всеобщую панику; всяк бросился к своему двору спасать имущество. Улицы запрудились возами и пешеходами, нагруженными и навьюченными домашним скарбом. Торопливо, но без особенного шума двигалась эта вереница по направлению к выгону и, отойдя от города на безопасное расстояние, начала улаживаться. В эту минуту полил долго желанный дождь и растворил на выгоне легко уступающий чернозем. Между тем пушкари остановились на городской площади и решились дожидаться тут до свету. Многие присели на землю и дали волю слезам. Какой-то начетчик запел: на реках вавилонских и, заплакав, не мог кончить; кто-то произнес имя стрельчихи Домашки, но отклика ниоткуда не последовало. О бригадире все словно позабыли, хотя некоторые и уверяли, что видели, как он слонялся с единственной пожарной трубой и порывался отстоять попов дом. Поп был тут же, вместе со всеми, и роптал. — Беззаконновахом! — говорил он. — Ты бы, батька, побольше богу молился, да поменьше с попадьей проклажался! — в упор последовал ответ, и затем разговор по этому предмету больше не возобновлялся. К свету пожар, действительно, стал утихать, отчасти потому, что гореть было нечему, отчасти потому, что пошел проливной дождь. Пушкари побрели обратно на пожарище и увидели кучи пепла и обуглившиеся бревна, под которыми тлелся огонь. Достали откуда-то крючьев, привезли из города трубу и начали, не торопясь, растаскивать уцелевший материал и тушить остатки огня. Всякий рылся около своего дома и чего-то искал; многие в самом деле доискивались и крестились. Сгоревших людей оказалось с десяток, в том числе двое взрослых; Матренку же, о которой накануне был разговор, нашли спящею на огороде между гряд. Мало-помалу день принял свой обычный, рабочий вид. Убытки редко кем высчитывались; всякий старался прежде всего определить себе не то, что он потерял, а то, что у него есть. У кого осталось нетронутым подполье, и по этому поводу выражалась радость, что уцелел квас и вчерашний каравай хлеба; у кого каким-то чудом пожар обошел клевушок, в котором была заперта буренушка. — Ай да буренушка! умница! — хвалили кругом. Начал и город понемногу возвращаться в свои логовища из вынужденного лагеря; но не надолго. Около полдня, у Ильи Пророка, что на болоте, опять забили в набат. Загорелся сарай той самой «Козы», у которой в предыдущем рассказе летописец познакомил нас с приказным Боголеповым. Полагают, что Боголепов, в пьяном виде, курил трубку и заронил искру в сенную труху; но так как он сам при этом случае сгорел, то догадка эта настоящим образом в известность не приведена. В сущности, пожар был не весьма значителен, и мог бы быть остановлен довольно легко, но граждане до того были измучены и потрясены происшествиями вчерашней бессонной ночи, что достаточно было слова: «пожар!», чтоб произвести между ними новую общую панику. Все опять бросились к домам, тащили оттуда кто что мог и побежали на выгон. А пожар между тем разрастался и разрастался. Не станем описывать дальнейших перипетий этого бедствия, тем более что они вполне схожи с теми, которые уже приведены нами выше. Скажем только, что два дня горел город, и в это время без остатка сгорели две слободы: Болотная и Негодница, названная так потому, что там жили солдатки, промышлявшие зазорным ремеслом. Только на третий день, когда огонь уже начал подбираться к собору и к рядам, глуповцы несколько очувствовались. Подстрекаемые крамольными стрельцами, они выступили из лагеря, явились толпой к градоначальническому дому и поманили оттуда Фердыщенку. — Долго ли нам гореть будет? — спросили они его, когда он, после некоторых колебаний, появился на крыльце. Но лукавый бригадир только вертел хвостом и говорил, что ему с богом спорить не приходится. — Мы не про то говорим, чтоб тебе с богом спорить, — настаивали глуповцы, — куда тебе, гунявому, на́ бога лезти! а ты вот что скажи: за чьи бесчинства мы, сироты, теперича помирать должны? Тогда бригадир вдруг засовестился. Загорелось сердце его стыдом великим, и стоял он перед глуповцами и точил слезы. («И все те его слезы были крокодиловы», — предваряет летописец события.) — Мало ты нас в прошлом году истязал? Мало нас от твоей глупости да от твоих шелепов смерть приняло? — продолжали глуповцы, видя, что бригадир винится. — Одумайся, старче! Оставь свою дурость! Тогда бригадир встал перед миром на колени и начал каяться. («И было то покаяние его аспидово», — опять предваряет события летописец.) — Простите меня, ради Христа, атаманы-молодцы! — говорил он, кланяясь миру в ноги, — оставляю я мою дурость на веки вечные, и сам вам тоё мою дурость с рук на руки сдам! только не наругайтесь вы над нею, ради Христа, а проводите честь честью к стрельцам в слободу! И, сказав это, вывел Домашку к толпе. Увидели глуповцы разбитную стрельчиху и животами охнули. Стояла она перед ними, та же немытая, нечесаная, как прежде была; стояла, и хмельная улыбка бродила по лицу ее. И стала им эта Домашка так люба, так люба, что и сказать невозможно. — Здорово живешь, Домаха! — гаркнули в один голос граждане. — Здравствуйте! Ослобонять пришли? — отвечала Домашка. — Охотой идешь в опчество? — Со всем моим великим удовольствием! Тогда Домашку взяли под руки и привели к тому самому анбару, откуда она была, за несколько времени перед тем, уведена силою. Стрельцы радовались, бегали по улицам, били в тазы и в сковороды, и выкрикивали свой обычный воинственный клич: — Посрамихом! посрамихом! И началась тут промеж глуповцев радость и бодренье великое. Все чувствовали, что тяжесть спала с сердец и что отныне ничего другого не остается, как благоденствовать. С бригадиром во главе двинулись граждане навстречу пожару, в несколько часов сломали целую улицу домов и окопали пожарище со стороны города глубокою канавой. На другой день пожар уничтожился сам собою, вследствие недостатка питания. Но летописец недаром предварял события намеками: слезы бригадировы действительно оказались крокодиловыми, и покаяние его было покаяние аспидово. Как только миновала опасность, он засел у себя в кабинете и начал рапортовать во все места. Десять часов сряду макал он перо в чернильницу, и чем дальше макал, тем больше становилось оно ядовитым. «Сего 10-го июля, — писал он, — от всех вообще глуповских граждан последовал против меня великий бунт. По случаю бывшего в слободе Негоднице великого пожара собрались ко мне, бригадиру, на двор всякого звания люди и стали меня нудить и на коленки становить, дабы я перед теми бездельными людьми прощение принес. Я же без страха от сего уклонился. И теперь рассуждаю так: ежели таковому их бездельничеству потворство сделать, да и впредь потрафлять, то как бы оное не явилось повторительным, и не гораздо к утишению способным?» Отписав таким образом, бригадир сел у окошечка и стал поджидать, не послышится ли откуда: ту-ру! ту-ру! Но в то же время с гражданами был приветлив и обходителен, так что даже едва совсем не обворожил их своими ласками. — Миленькие вы, миленькие! — говорил он им, — ну, чего вы, глупенькие, на меня рассердились! Ну, взял бог — ну, и опять даст бог! У него, у царя небесного, милостей много! Так-то, братики-сударики! По временам, однако ж, на лице его показывалась какая-то сомнительная улыбка, которая не предвещала ничего доброго... И вот, в одно прекрасное утро, по дороге показалось облако пыли, которое, постепенно приближаясь и приближаясь, подошло, наконец, к самому Глупову. — Ту-ру! ту-ру! — явственно раздалось из внутренностей таинственного облака.

Идея сатирического романа пришла к Салтыкову-Щедрину во время работы над циклом «Помпадуры и помпадурши». Первые главы были созданы уже к январю 1869 года. Однако в это время писателя посетили новые идеи, и он до конца года оставил работу над романом. В 1870 году Салтыков-Щедрин вспоминает о своём незавершённом произведении. В том же 1870 книга вышла отдельным изданием.

Сатирический роман вызвал шквал неодобрительной критики. Появились искажённые толкования идеи произведения. В 1871 году публицист А. Суворин написал критическую статью, в которой обвинял писателя в искажениях исторических фактов и «глумлениях» над русским народом.

Тем не менее, некоторые собратья по перу отозвались о книге достаточно тепло. И. Тургенев считал, что Салтыков-Щедрин создал замечательное остроумное произведение, и что никакому народу не следует отрицать свои недостатки, если таковые имеются.

В «Истории одного города» автор приводит «хронику» вымышленного города Глупова. Летопись охватывает период с 1731 по 1825 год.

«О корени происхождения»

В первую очередь, читатель узнаёт краткую историю Глупова. Местные жители ведут происхождение от племени головотяпов, которое победило соседние племена. Головотяпы не имели правителя и решили найти себе князя. Правитель всё-таки найден был, но жить со своими подданными не захотел и прислал вместо себя вора-новотора. Именно первый князь стал именовать головотяпов глуповцами. Позже появился город, называвшийся Глуповым.

Недалекие жители

Жители города были очень покорными людьми, что совершенно не устраивало новотора. Вор хотел, чтобы народ бунтовал. В таком случае бунты можно будет усмирять, что поможет выслужиться перед князем.

Узнав об этом, правитель приказал повесить новотора. Но вор не стал дожидаться казни и зарезался огурцом. Все последующие наместники, посылаемые князем, оказались такими же мошенниками, как и новотор.

Описав краткую историю города, летописец переходит к биографиям градоначальников, в разное время управлявших населённым пунктом. В 1762 году пост главы города занял Дементий Варламович Брудастый. Горожанам градоначальник не понравился. Брудастый был человеком немногословным и неприветливым. Градоначальник говорил только «Разорю!» и «Не потерплю!». Однажды тело Дементия Варламовича было найдено сидящим за столом. Голова лежала на столе совершенно пустая. Оказалось, что в голову градоначальника было встроено два органа. Один из них исполнял музыкальную пьесу «Не потерплю!», другой играл пьесу «Разорю!». Со временем органы испортились. Голова нуждалась в починке, в связи с чем пришлось обратиться за помощью в столицу.

Начальство в Петербурге обещало выслать новую голову. Однако посылка по каким-то причинам постоянно задерживалась. В городе началась анархия. Вскоре в Глупове появились два самозванца, похожие друг на друга. Прибывший из губернии рассыльный забрал обоих. Анархия продолжалась ещё несколько недель. За это время власть постоянно переходила из рук в руки. В конце концов, горожане устали от безвластия.

Двоекуров и Фердыщенко

Следующего главу Глупова звали Семён Двоекуров. Он внедрил в городе пивоварни и медоварни, а также требовал от горожан употребления лаврового листа и горчицы. Новый глава мечтал учредить городскую академию.

После Двоекурова пост градоначальника перешёл к Петру Фердыщенко. В течение нескольких лет его правления город процветал. Однако на седьмой год «царствования» главу «смутил бес». Градоначальник влюбился в Алёнку, жену ямщика. Женщина ответила отказом. Градоначальник предпринял ряд мер, чтобы заполучить Алёнку. За грехи главы город был наказан засухой, за которой последовал голод. Женщину сбросили с колокольни. Следующим увлечением Фердыщенко стала стрельчиха Домашка, за связь с которой весь город был наказан пожарами. Правление Петра Петровича закончилось его смертью от переедания.

Василиск Семёнович Бородавкин, ставший приемником Фердыщенко, досконально изучил историю Глупова и пришёл к выводу о том, что единственным разумным градоначальником был Двоекуров. Бородавкин хотел продолжить политику предшественника, но горожане подняли восстание. В результате вооружённых действий победу одержал Василиск Семёнович. Правление Бородавкина разорило Глупов.

Пост главы перешёл к Негодяеву, который довёл город до ещё большего разорения. Негодяева сменил черкес Микеладзе. При новом главе реформы не проводились, так как Микеладзе мало интересовала административная работа. Всё своё время градоначальник посвящал женскому обществу.

Грустилов и Угрюм-Бурчеев

При Эрасте Андреевиче Грустилове город погряз в грехе и разврате. Глава ежедневно давал балы, а глуповцы перестали поклоняться истинному Богу, «прилепившись» к идолам. Наставить градоначальника на правильный путь смогла только жена аптекаря. Вскоре Грустилов был уволен.

Последним градоначальником стал Угрюм-Бурчеев. Новый глава решил сделать вверенный ему населённый пункт образцовым, построив одинаковые дома на одинаковых улицах. Глупов был разрушен до основания, началось строительство. Река не вписывалась в план главы города, в связи с чем пришлось искать новое место для строительства. Дальнейшая судьба глуповцев остаётся загадкой для читателя.

На смену черкесу пришёл Феофилакт Беневоленский, славившийся страстью создавать законы. Вносить поправки в законодательство Беневоленский не мог, поэтому писать новые законы ему приходилось тайно. Ночью он разбрасывал их по Глупову. Глава был отстранён от должности за сношения с Бонапартом.

Беневоленского сменил подполковник Прыщ, абсолютно не занимавшийся делами. Несмотря на полное невмешательство главы, город стал процветать. Предводитель дворянства Глупова любил фарш. Когда он почувствовал, что от Прыща пахнет трюфелями, он набросился на него и откусил голову.

После Прыща были советник по фамилии Иванов и виконт де Шарио, эмигрант. Иванов вскоре умер. Де Шарио предпочитал увеселительные мероприятия своим должностным обязанностям. Виконта выслали за границу. Впоследствии выяснилось, что де Шарио был женщиной.

Анализ произведения

В сатирическом романе «История одного рода» не трудно увидеть пародию на политическое устройство Российской империи. Жители Глупова (России), по мнению автора, весьма неплохие люди. Однако огромное количество пороков, таких, как лень и неорганизованность, мешают глуповцам жить хорошо. Градоначальниками в этом населённом пункте становятся или любители праздности и развлечений, или «самодуры», пытающиеся внедрить свои собственные никому не нужные новшества. Ни от тех, ни от других нет никакой пользы. Будущее России кажется Салтыкову-Щедрину более чем безрадостным. К власти рано или поздно придёт правитель, который захочет изменить страну до неузнаваемости, разрушить старое, чтобы создать новое. Автор полагает, что такой подход не приведёт ни к чему хорошему: ничего нового создано так и не будет, старое же может быть утеряно навсегда.

Салтыков-Щедрин “История одного города”: краткое содержание

5 (100%) 2 votes


Сердечная недостаточность